Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Какая тетка, какой Альцгеймер, о боже, смилуйся, дай же мне силы доползти до отеля… В этой комнате, с двумя большими окнами на улицу, из обстановки современным было разве что инвалидное кресло, в котором спала очень бледная, иссохшая старуха… Кровать в углу, комод, три стула и круглый стол пребывали в комнате, вероятно, со времен ее заселения… Здесь, надо полагать, и жили оба старика, пока дед не умер. – Она не поднимается? – спросил он, чтобы что-то сказать. Сейчас он уже не понимал – а вдруг девушка и вправду только оступилась там, в темноте, а он набросился на нее, как… Дикая, дикая ситуация, бежать, не оглядываясь! – Нет. Уже восемь лет. Так странно – а дедушка умер в один миг: выпил первый стакан вина за обедом, и упал лицом на стол… Ну, гляди. Она махнула рукой в сторону домашней часовенки – вертикальной ниши в стене с маленькой, в локоть высотой, раскрашенной фигурой девы Марии, под ногами которой пульсировали огнем две лампадки… Интересно, что она имеет в виду под «еврейской штукой» – разве саму Мадонну? И вопросительно обернулся. – Да не туда, вон, на комоде! Он перевел взгляд по направлению ее руки… Мучитель-сон обрушился на него со всей своей невыразимой, тягучей пыткой.
На старинном комоде, инкрустированном слоновой костью, уютно, словно из него и произрастал, словно воскрес, всплыл из барахольных завалов старого мошенника Юрия Марковича, словно вынырнул из плена инквизиторских снов и больного бреда, – буднично стоял его наследный субботний кубок. Его пожизненный кошмар. Его преступление. Его утраченный удел… Звенящий тонкий зов, долетевший из юности, заглушил и отсек иные звуки – голос Мануэлы, старухин храп, невнятный шум улицы за окном и одушевленный лепет воды в фонтане в патио – лепет воды, что странным образом проникал и обнимал весь дом.
Не веря своим глазам, он шагнул в сторону комода… еще… еще ближе… Стал мучительно и тошнотворно пробираться меж стульями и креслом старухи, меж столом и каким-то ларем, спотыкаясь о какие-то пуфики и половики. Достиг, наконец, протянул, как в снах бывало, руку, схватил кубок – тяжелый, осязаемый, – поднес его к лицу и принялся расчленять и сочленять кружение маленьких угловатых букв, наполовину спрятанных среди вьющегося узора листков по днищу-юбочке – до блеска начищенной, в отличие от его пропавшего близнеца… Он стоял, склонившись над серебряным кубком, не слыша встревоженного голоса Мануэлы, медленно покручивая в пальцах тяжелое старое серебро, и если б сейчас кто-нибудь тронул его за плечо и спросил, где он находится – он вряд ли ответил бы сразу. Целая вечность прошла, минут пять, пока смысл выбитых букв стал сцепляться в слова, а те – во фразу: «Князьям изгнания братьям Кордовера Заккарии и Иммануэлю дабы не разлучались во мщении отлил эти два кубка из священной чаши иерусалимской в день отплытия галеона мастер Раймундо Эспиноса». Он поднял голову. – Как… – пересохшим горлом спросил он, – как фамилия твоего деда? – Кордовес, – удивленно ответила она, – Мануэль Кордовес, – и с беспокойством: – Почему ты спрашиваешь? …Имя его предков, как дерзкая ящерица, сбрасывало хвосты, петляя меж столетиями, оставляя в дураках врагов и преследователей; сутью же оставалась Кордова, исток и корень, основа, дух, удел: ослепительный свет и черная тень на белой стене, и могучая жажда жизни, и воля к действию, и хладнокровное мужество, и собственное понятие о законе и беззаконии.
Вот оно что… вот, чью картину ты так ловко перелицевал… вот у кого ты отнял имя… вот кого продал в застенки инквизиции… вот на ком так отлично заработал. А теперь ты вроде собирался оприходовать эту девочку? – твою, уж не знаю даже, кто она тебе: сестра, племянница, мама или дочь, – что знаешь ты о коловращении душ на орбитах родовых, вековых кланов? – Саккариас! – воскликнула она. – Что с тобой?! У тебя такое лицо, точно ты увидел преисподнюю! – Я ее увидел, – проговорил он, поставил кубок на место и пошел из комнаты прочь, путаясь в коридорах, минуя столовую с развернутым жертвоприношением Авраама, и сумрачную, с сине- зелеными ромбами в окнах, кухню. И слышал только умиротворяющий лепет старого фонтана, лепет, похожий на плач, что без конца однообразно и жалостно проговаривал одно и то же, почему-то русское, слово: «приговор… приговор… приговор…». Она догнала его в патио – он остановился там, у древней бело- голубой колонны, не совсем понимая – как отсюда выйти. – Куда ты, куда ты! – повторяла она в смятении, вцепившись в его локоть. – Ты не можешь уйти, ничего не объяснив! Неужели тебе удалось там что-то прочесть?! Ты что, умеешь читать эти буквы? – Я из Иерусалима, – сказал он просто, – я как раз из тех, перед кем твои земляки «закрыли все двери, само собой».
Пусти, детка, мне надо идти… – Нет, ты не пойдешь! Не пойдешь! Ты мне скажешь, что прочитал там! Саккариас! Не молчи, это подло.
Что там написано?! – Что ты мне – сестра, – устало проговорил он. — Или мать.
Наступило молчание. – Ты – сумасшедший, – сказала она, отпустив его руку. Он отвернулся, толкнул решетчатую дверь и спустился по ступеням.
В эту минуту зазвонил его сотовый телефон.
Несколько секунд потребовалось, чтобы он осознал – что это звонит, нащупал в кармане, вытащил и открыл трубку. – Сеньор Кордовин? – спросил незнакомый и смутный женский голос. Смутный – на фоне какого-то, не уличного, а другого, учрежденческого шума. – Сеньор Кордовин? Вы слышите меня? Я звоню из больницы «Ла Пас», Мадрид.
К нам привезли сегодня сеньору Маргариту Шоркин.
«« ||
»» [196 из
206]